Про войну
Добавлено: Вс май 02, 2010 14:07
Брат моей мамы, мой дядя, рассказывал мне про войну. Пацаном был совсем. Попал в партизаны. Он мне рассказывал, я запоминал, пытаюсь передать.
Пытаюсь влезть в его шкуру. Он пережил все это. Как и все ваши родные. Оставшиеся в живых.
Сосновый лес вытягивался в струнку и купатые вершины подвывали осеннему неторопливому дождю. Небо унеслось вовсе. Даже стволы жались друг к другу, до того тоскливо им было в уходящей осени. Возле самой земли тишина не нарушалась, муравьи занимались своим делом, но тягость сваливалась и сюда. Лес превращался в войну.
Оставляющие сейчас в изумрудном мху свои следы люди уже были обречены завтра. Поэтому сон к ним не приходил. Они растягивали свою жизнь как могли. И шли всю ночь через болота. Сберегая свои жизни. О других позаботится они уже, вряд ли, могли. Они уносили свои останки, чтобы хоть как-то сопротивляться. Теперь им приходилось отступать.
Стволы грохотали миль за десять от нас. Но это четыре часа бодрого шага в ладных кованых сапогах. В землю даже закопаться нельзя – все впереди вспахивалось точеными болванками. Тупые болванки расчищали путь господам в черных свирепых касках. И те шли как хорошие ищейки по нашим следам. Но не учли одного – вес наш слабел, следы терялись все больше, и у нас оставался лишь дух. И дух, несмотря на уходящие силы, теплился. Он был едва различим в дождливом лесу. Но, все-таки, был, отражая от себя угольки тлеющих папирос. Люди уже шли по инерции, гонимые, опустив руки, даже не стараясь попасть в след. И шли, и оружие не бросали, хотя винтовки стали весить вдвое.
Голод трепал нутро, но клюква еще не сошла, и горсти ее хватало, чтобы отпустить пересохшую глотку на час. Когда голод донимал слишком, то стоило прижаться к винтовке, и запах прогорклой смазки вчера еще горячего ствола прочищал мозги и заставлял двигаться. Палящая гильза, скатившаяся под локоть, пахла чужой смертью. Но невидимой. И оттого не приносящей вины.
Теперь хотелось одного – закрыть глаза, уши, …не слышать вздрагивающей земли. И заснуть. Не на промерзающей хлюпающей кочке, а в чистых простынях и свежем белье. Рядом с любимыми. Но любимые уже убиты, белье нам никто не выдаст и остается только жить. У нас нет выбора. Мы втиснуты в эту войну. За нами идут по пятам и стреляют над головой. Мы уже даже не пригибаемся. Мы хотим умереть, но не можем. Мы вынуждены жить. Мы должны сражаться.
Сосны вверху вздрагивали все чаще, но теперь не от ветра, а от попавшего в цель свинца. Другие деревья, уже срезанные огнем, склонились за нашими спинами.
Мне хотелось заплакать. Но я не мог. В свои тринадцать я одет был в шинель не по росту. От дождя шинель намокала, и ее тяжело уже было нести. Бросить ее тоже нельзя, потому как под ней оставались только кожа да кости. Я хотел плакать, но глаза уже не могли. Тогда я поднимал лицо вверх, дождь падал на щеки и за шиворот, и немного становилось легче. Сегодня видел убитую белку. Даже звери в лесу теперь страдают от войны. Они-то в чем виноваты? Ладно, я. Я собирал по полям оружие и на этом погорел. Оружие потом уносили партизаны. Ночью из леса выходили угрюмые мужики, складывали винтовки и патроны, и молча исчезали. Они не говорили «спасибо», вообще ничего. Просто забирали свое и уходили. Но я опять лазил по оврагам и таскал в погреб оружие. Если бой был недавно, я туда не ходил, потому что боюсь мертвецов. Просто мертвецы, это ладно. Но убитые в открытом бою лежат с открытыми глазами и мне не по себе. Кажется, что они следят и вот-вот схватят за ногу, когда сдираешь у него с плеча автомат.
А три дня назад загрохотало над самым ухом, я не успел спрятаться, но отряд перепуганных красноармейцев подхватил меня, и мы побежали через болота. Старшим у них был кудрявый парень с кубарем в петлице, он мне и отдал свою шинель. Теперь сам промокал, но не подавал виду и хмурил свои брови, которые хмуриться вовсе не хотели. Белобрысый, лет 20, наверное, уже. Старик. Вон, уже глаза в синих кругах, смотрит в свой планшет, там даже карта совсем не та, но к нему жмутся полтора десятка бойцов и в глаза глядят с надеждой. И ему нельзя свои опускать, нельзя показать тоску и безысходность. Вот он и ведет нас, пока еще живых. Я в шинели его нашел удостоверение – Сысоев Константин Николаевич, командир взвода, в/ч ……, русский, холост, образование начальное, 1922-го года рождения, из Дрогобыча.
Мне-то что, мамку жалко. Где ей теперь меня искать? А наверху грохочет и грохочет. И днем, и ночью. Лежим вповалку без сна в темноте, так теплее. Один командир Костя даже не дремлет, смотрит молча в пустой планшет и ведет нас подальше от грохота. Нам нельзя пока в бой. На всех три патрона в Костином ТТ.
Пытаюсь влезть в его шкуру. Он пережил все это. Как и все ваши родные. Оставшиеся в живых.
Сосновый лес вытягивался в струнку и купатые вершины подвывали осеннему неторопливому дождю. Небо унеслось вовсе. Даже стволы жались друг к другу, до того тоскливо им было в уходящей осени. Возле самой земли тишина не нарушалась, муравьи занимались своим делом, но тягость сваливалась и сюда. Лес превращался в войну.
Оставляющие сейчас в изумрудном мху свои следы люди уже были обречены завтра. Поэтому сон к ним не приходил. Они растягивали свою жизнь как могли. И шли всю ночь через болота. Сберегая свои жизни. О других позаботится они уже, вряд ли, могли. Они уносили свои останки, чтобы хоть как-то сопротивляться. Теперь им приходилось отступать.
Стволы грохотали миль за десять от нас. Но это четыре часа бодрого шага в ладных кованых сапогах. В землю даже закопаться нельзя – все впереди вспахивалось точеными болванками. Тупые болванки расчищали путь господам в черных свирепых касках. И те шли как хорошие ищейки по нашим следам. Но не учли одного – вес наш слабел, следы терялись все больше, и у нас оставался лишь дух. И дух, несмотря на уходящие силы, теплился. Он был едва различим в дождливом лесу. Но, все-таки, был, отражая от себя угольки тлеющих папирос. Люди уже шли по инерции, гонимые, опустив руки, даже не стараясь попасть в след. И шли, и оружие не бросали, хотя винтовки стали весить вдвое.
Голод трепал нутро, но клюква еще не сошла, и горсти ее хватало, чтобы отпустить пересохшую глотку на час. Когда голод донимал слишком, то стоило прижаться к винтовке, и запах прогорклой смазки вчера еще горячего ствола прочищал мозги и заставлял двигаться. Палящая гильза, скатившаяся под локоть, пахла чужой смертью. Но невидимой. И оттого не приносящей вины.
Теперь хотелось одного – закрыть глаза, уши, …не слышать вздрагивающей земли. И заснуть. Не на промерзающей хлюпающей кочке, а в чистых простынях и свежем белье. Рядом с любимыми. Но любимые уже убиты, белье нам никто не выдаст и остается только жить. У нас нет выбора. Мы втиснуты в эту войну. За нами идут по пятам и стреляют над головой. Мы уже даже не пригибаемся. Мы хотим умереть, но не можем. Мы вынуждены жить. Мы должны сражаться.
Сосны вверху вздрагивали все чаще, но теперь не от ветра, а от попавшего в цель свинца. Другие деревья, уже срезанные огнем, склонились за нашими спинами.
Мне хотелось заплакать. Но я не мог. В свои тринадцать я одет был в шинель не по росту. От дождя шинель намокала, и ее тяжело уже было нести. Бросить ее тоже нельзя, потому как под ней оставались только кожа да кости. Я хотел плакать, но глаза уже не могли. Тогда я поднимал лицо вверх, дождь падал на щеки и за шиворот, и немного становилось легче. Сегодня видел убитую белку. Даже звери в лесу теперь страдают от войны. Они-то в чем виноваты? Ладно, я. Я собирал по полям оружие и на этом погорел. Оружие потом уносили партизаны. Ночью из леса выходили угрюмые мужики, складывали винтовки и патроны, и молча исчезали. Они не говорили «спасибо», вообще ничего. Просто забирали свое и уходили. Но я опять лазил по оврагам и таскал в погреб оружие. Если бой был недавно, я туда не ходил, потому что боюсь мертвецов. Просто мертвецы, это ладно. Но убитые в открытом бою лежат с открытыми глазами и мне не по себе. Кажется, что они следят и вот-вот схватят за ногу, когда сдираешь у него с плеча автомат.
А три дня назад загрохотало над самым ухом, я не успел спрятаться, но отряд перепуганных красноармейцев подхватил меня, и мы побежали через болота. Старшим у них был кудрявый парень с кубарем в петлице, он мне и отдал свою шинель. Теперь сам промокал, но не подавал виду и хмурил свои брови, которые хмуриться вовсе не хотели. Белобрысый, лет 20, наверное, уже. Старик. Вон, уже глаза в синих кругах, смотрит в свой планшет, там даже карта совсем не та, но к нему жмутся полтора десятка бойцов и в глаза глядят с надеждой. И ему нельзя свои опускать, нельзя показать тоску и безысходность. Вот он и ведет нас, пока еще живых. Я в шинели его нашел удостоверение – Сысоев Константин Николаевич, командир взвода, в/ч ……, русский, холост, образование начальное, 1922-го года рождения, из Дрогобыча.
Мне-то что, мамку жалко. Где ей теперь меня искать? А наверху грохочет и грохочет. И днем, и ночью. Лежим вповалку без сна в темноте, так теплее. Один командир Костя даже не дремлет, смотрит молча в пустой планшет и ведет нас подальше от грохота. Нам нельзя пока в бой. На всех три патрона в Костином ТТ.